ВЕЧЕР
Глава пятая
О, грустно, грустно мне! Ложится тьма густая На дальнем Западе, Стране святых чудес...
А.С.Хомяков 1
Ощупью крадешься той теневой стороной, Где постоянная яма подтаила кромку. Вдруг, раздираешь завесу по правде одной; Пращура кажешь себе самому и потомку.
Сладость зияет, навязнули мглы невода. Свешница светлая в венецианском каченьи Треплет язык. Восковая распарина льда Вязнет. Пространство прядет в помраченьи
Гладь разливанную. Распеленав забытье, Плотное око, пробравшее крыл колыханье, Глянется тайной, пытающей сердце мое. На удаленьи темнеется абрис вдыханья.
Окна и окна; грозят и грозятся гореть! Клиньями линий под куполом сводятся счеты. Перемещается кухонный конь. И сквозь сеть — Те же глаза через зал... и балы, и полеты.
Крохотной фее продернутых бус звукоцвет, В облаке дегтя зерницу слезы сладкогласной. Плавью Офелии, собранный ею букет, Переплывает поток огневисто-атласный.
Плещется, емлет, нуждает свободы-беды! Всякая темень потворствует воплю страстному. Новая ночь размывает шальные следы. Из дому тянет волна, приступившая к дому.
О, вознесение неслуха, грезы слепца! Иже не иде, блажен и позлащен — не мешкай. Самоприсвоенный аэр; горенье и тленье лица; Радость и горесть на смену друг другу пробежкой.
Не прекращается кровная впятнанность слов, Могущих ночь утолить и взлелеять влюбленье. В храме земном лиловеет небесный улов — Всех серебристых путей замедленье.
Весь всесожженная медные мелит углы; Хладная рана колёр петушиный снедает. На нераскаянном горнем обрыве стволы Полупрощальные ломятся. Отсвет гадает
Жестоковыйному в годном дозоре чтецу, Сроком смиренья, напутствия смертного краем! Плавную тень припекая к цветному лицу, Грезит пространство и сам соловей посылаем.
2
Воронка темная протянет бахрому Напутанного воздуха по краю. Восьмиугольник матовый в корму Заделанный сморгнет. Звезда вторая — Дань настоящая нащупает иглу; И орлеца на сметанном полу
Прошьет в крылах. Завистника мышонка Прокатится коляска с чердака, — И вот уже готова распашонка: Деревня, дом, амбар — муки века. На талии огромного соседа Завязана кисейка. Звезд беседа
Молотит в око свергнутой судьбы, И губы наполняются смородкой; И хочется сказать... но дар трубы На вышивке подножной, как колодкой, Обстать умеет так стопы путей, Что звук, как камень, втянет без затей
Губное тело в олово подмостка, В котором обернется щит небес Заклепанных. И малая повозка, Так театрально сшитая для пьес, Смахнет крылом в минуту прикровенья Колечко млечное — и покатились звенья.
Так рассказать за шиворотом лет Героя злободневное участье В плену Луны и Солнца... Был ответ: «Сегодня — понедельник — день тяжелый...» — к счастью. «Напрасно!..» — продолжался глас. И втуне Все серебро в расцветке до латуни,
Железа, олова и накипи волхва Готово теплить и сурьму, и Лету, И Стикс, и Ахеронт, и вечность номер два Протоплатоников. И эту злую смету Расчесов нитяных на заднике ковра Готовы содержать серебряные бра.
Вся лунная пасхалия трепещет. Умеет буква встретиться с судьбой. Огонь дрожащий, подоконник... вещи — Возможно женские, но человек с трубой Совсем не человек. Его Луна полна. Ему и наша чаша подана.
Благовествует море. Похрустеть – То раковинкой костной, то соломкой Выходит ветер и бросает сеть – И плачет прочитать, и жжет окружной кромкой Фонарь загадочный сквозного светлячка, Играя на кругах от чаши до сачка.
Так-так, парящий кубок с головой Адамовой зальет хребтицу змея, Как выю к раменам у башни смотровой, Мы и в его гнездовье, не умея, Прогнемся девственно. И в пропасти крыла Смотаем плат с названием стола
Кровогорящего. И шуйца, и десница На луковичной масленке огня Преподадут раздаться и развиться Крупицам о тебе и за меня. Ничто во имя не сквернит во вне! Смиряюсь аз, в поющих обо мне
Светоприимных плавнях звездопада, Касающих одной большой дугой И ворс, и кровь! и в бархатце заклада — Тельца преподносящего покой, — Возбагряняется заведомая рана — Печать посла, чей перстень, как мембрана
Древесных ангелов в летучих зеленях, В пунктирах осторожных и проколах, На кожном яблоке, закушенном на днях, В заветренных губах, в лугах и долах — Боль обожания и явь стесненья дней В отточии металлов и камней.
В завете чистоты запоминанья Слит отчий причет, емлющий стада Бесформицы, а колыбель закланья — Отриновенный маятник в сада Свидания прапращура и дщери, Слепящих отстоянием от двери;
Но так же запухающих в лице При свете возвращенности на круге, В крылах бледно-лиловых, на крыльце, Которое растительные дуги Восхитят в умиленьи тесноты Под самые небесные черты.
И колокол под кровлей дранки тканой, На роздыхе сминаясь и кружа, В необозримой праздности пространной, До тьмы еще, но после дележа, Прометывая плоскости раздранья, Вспоет, вспоит и взвеселит рыданья.
3
Кровь заходящего Запада в летнем пульсаре; Росчерк живой по малиновой водной полыни; Взгляд среди тени ажурной, и как бы в распаре, Встреченный ветер в минуту глумленья ледыни.
Складка заздравная; речка, гора — и слежанье Плоти мятущейся, сцеженной ртутною краской. Струп завитой. И толчок. И свеченья дрожанье. Сводный в груди перехлест. И над сердцем растаскан
Ворох сырой прямодушного сада землицы, Дроби дремотной лоскутного волока ноши, Ядрышка ямки — звенящего слепка над спицей — Уготовленьем и сверхожиданьем всполошен.
В тот же пролет, или лучше сказать — разбиратель! У пустоты и провала просеянным зреньем, Съёженным вплоть до зрачка — человека в кровати — Избранным страшным недугом, недугоправленьем.
Не кто и здесь, по своим ступеням обнищанья Рябь испрямляя добытой на свет багряницы, Только и просит руки, и в прошения тщаньи Связь среди них; среди тех, кто святые страницы
Всласть продышал. И на Севере сердца пресветлом Схвачен блистающим обручем в долю сведенья: Сродной смоковницы хладной на вербные ветлы — Во прогибании тени всеночного бденья.
Так и дорога раскрашена взмахом ресницы, Всей, изнывающей в братнем хрусталике, чашей, Чтобы звонарь на поющие, пьющие птицы, Как на растенья взирал, а растенья пояше
Звуком зеленым, затем до лазури сребряным, Правил дорожную дрожь глухоты оглашенья В рукотворенном слагании, в духе медвяном, В правде пространства, звучащем на грани прошенья.
Той же раскрытостью путник бывает отмечен, Переглянувшись в заплечном огне голубином, С будущим страхом за кругом, за знаком овечьим — В остросердечьи вперед поклоненном, повинном.
— Боже! прииди, прости нам светов оставленье! — Твердь закликала и вторила Слову для тела. Как-то по-новому ночь простирала селенья. Впрочем, простерла все именно так, как хотела.
|
|
|
|
© borislichtenfeld |