ЧАСТЬ   ТРЕТЬЯ

 

 

Продолжение  Большой Игры:  те  же  разборы  и  споры,

причём  пуще  прежнего. ---  Словам  просторно;  мыслям  тоже

просторно. ---  Но  где  же  Козёл? ---  Какие-то  хронологические

неувязки  в  развязке. ---  Автора!  Автора! ---  Читатель  над

русским  богатством  склонился  и  общей  судьбы  не  уйдёт.

 

[...Вот так развёрнутый в демарше

театр воздействий боевых

тот спор о том, кто рангом старше,     [чей козырь старше]

свёл к сбору взносов паевых

и, по исходным контроверсам

наметив псевдоуниверсум,

морочил зрителя тайком.

Откуда столько лиц в таком

как бы любительском спектакле?

Быть может, корибанты те

меняли маски в темноте?

Но Текст молчал о том, не так ли?

Для разъяснений Шеф-Паяц

был вызван на подпольный плац.

 

И вот возник он, дух оттуда,

исконный Дуба сателлит,

дыша посулом, что от худа

добро их мигом отделит.

Сперва порхал незрим, как вирус,

но вскоре принял образ, вырос

над смутой, хоботом взмахнул —

и смолк тотчас мятежный гул.

Взят в плен оцепеневший пленум.

Дыханьем силы неземной

строй восстановлен уставной,

и, содрогнувшись каждым членом,

когорта вся, как плоть одна,

во власть Пришельцу отдана.

 

Чу! Вот уж он голосом трубным рокочет

с нашеста трибуны — горласт, словно кочет:

     “Я приветствую все свершения и низвержения

     вашего неангажированного делодвижения.

     Вы сызмальства за пряник мой боролись.

     За то вы и кнутом моим поролись!

     Служа мне, вы, мои делохранители,

     меня во всей грозе ещё не видели!

     Но почему вы все с бледным, нетварным каким-то сидите видом?

     Ужли боитесь, что вас головой, если дело провалится, выдам? 

     Сами же звали меня, чтоб я каждому выдал ярлык!

     Иль не узнали?!”              

                                    Все (хором): “Да это ж природный наш Мык!”

Мык: “Я — вели-

     кодержавной

     вашей цели

     светоч главный.

     Я прибыл к вам из отдалённых мест,

     имея чрезвычайную комиссию

     вас вдохновить на менторскую миссию

     и вещий слог вдохнуть в ваш манифест.

     Но где же музыка? Когда начнутся танцы?

     Куда девался ваш венок из пышных грёз?

     Быстрее дошёл до наших высоких инстанций

     ваш дубовно-экстатический запрос,

     чем вы дошли до осмысления

     природы моего явления!”

 

     “А как же ярлыки? —

                                            спохватывается Солдатка

исторического здравопорядка. —

     Мы годы горемыкались без них,

     пред злыми силами безгласно пресмыкались,

     помимо воли с варварством смыкались.

     но вот из наших мук ты вдруг возник,

     о Мык, дитя, гомункул вожделенный, —

     и стало нам уютней во вселенной,

     и друг на друга нам отрадней с этих пор

     глядеть глубокосущностно в упор”.

 

Сей рапорт поддержать спешат дуборадетели:

сам Замкосмополит, храмовник добродетели

и миротворной гегемонии, а дальше

Романтик, вышколенный в штабе Генеральши,

маститый Реалист, уволенный в запас,

и Добровольнослов, столичный свинопас.

К прибывшей особе честнáя компания              

развёрнута. Сыплются знаки внимания:

 

     “Во дни сомнений разум никогда мой

     не мог такой опоры обрести,

     как в речи, сей Добропорядочною Дамой

     исторгнутой.”

                               “Прости нас, Мык, прости

     за этот приём ни в какие ворота,

     но вот уж во фрунт пред тобою вся рота!”

 

     “Мык! За твоим плечом — сам Дуб, сам Абсолют.

     Он нам велит воздать тебе салют”.

 

     “Изведясь в кабале у раздумий тягостных

     о судьбах Острова родного,

     устали мы чаять событий благостных

     и руководств для жизни новой”.

 

     “Мыче, Мыче! Ты могуч!

     Разгони же банды туч,

     затмивших розовые наши горизонты!”

 

     “Мык! Прирождённый фармазон ты —

     точь-в-точь как я. Тебя я в нашу ложь

     этой же ночью введу и всем посвящённым представлю,

     а когда поутру мы затеем широкомасштабную травлю,

     ты вперёд на коньке своём белом честнейшее слово пошлёшь”.

 

     “Вначале было наше Дело,

     и Дело это было швах.

     По слову твоему оно помолодело.

     Отчаянье поправ, нас в стойку на ушах

     поставила подагра альтруизма,

     и обрели мы наш грааль трюизма”.

 

     “При виде всего, что свершается здесь,

     ты, Мык, что любого древней государства,

     на строгих весах своих тамошних взвесь

     все наши потуги, все наши мытарства!”

 

     “Мыче, Мыче! Ты велик!

     Ждём мы твой призывный клик”.

 

     “Ты правде нашей сопогоден

     и потому — дубоугоден”.

 

     “Пусть даже, говоря гипотетически,

     в обратном убедят нас гипнотически,

     но, можешь нам поверить, и тогда

     с тобою мы сегодня навсегда!”

 

     “Пусть музей подпольного нашего Древа

     тебя лелеет в колбе, пусть хранит

     он бронзовый разгар твоих ланит

     от всех пощёчин справа или слева!”

 

     “Ты — внутренней нашей диаспоры смык.

     Базарствуй на славу, наш отчий Мык!”

 

Все встают и ушами хлопают бравурно и продолжительно,

но Мык, хотя и тронут положительно,

     “Оваций не надо, — речет, — Разве шелест заменят они

                                                                                             ассигнаций?

     Берегите от лишнего шума голубиные недра подпольности!”

 

     “Подпольные выдай таблички нам! —

                                                               просит навзрыд брат Игнаций, —

     тогда мы печатно заверимся в нашей лойольности.

     Они, оздоровив морально здешний климат,

     прилавка нашего авторитет поднимут

     на высший уровень!”

                                           “На новый этикет

     рассчитанный, о Мык, в твоих руках пакет

     тех этикеток полисемантических,

     тех акций преднамеренно-критических,

     которых все мы ждём. Раздай нам их скорей

     и вестью о мирке совсем ином согрей

     окрестность этих крайностей печали! —

На-всех-обиженный так воет на отчале,

имея цель: свои инстинкты и реакции

в благоприятной для себя редакции

представить Пришельцу. —

     Раздай же и зла не таи

     на нас, разобщённых!”

 

     “Ах, вот что! Хотите гарантий

     растущего спроса на все предложенья свои? —

так Мык попрошайкам ответствует, —

                                                                  Полно вам! Не барабаньте

     в пустую проблему! Не клянчьте того, что при вас,

     а сами скорей на себя посмотрите анфас!”

 

     “Да-да, и вправду, а мы-то, мы-то,

     подумать только, взимали мыто

     за свой нетварный вид! Дошли мы до кондиции! —

Кондитер, на приветственной петиции

свой вензель выведя от общего лица,

затем умасливает щедро Пришлеца:

     — О Мык! Ты вовремя свою явил нам личность,

     чтоб всю недвижимость, всю нашу параличность

     посредством парадогм в бессмертный сервитут

     отдать по описи”.

                                       “А ну как, тем не менее,

     они другой респект в потомстве обретут?” —

прорастает развесистое недоумение.

 

     “А как же движимость?”

 

     “Откуда и куда —

     вот в чём вопрос!”

 

     “Позвольте, а налоги

     на производство Страшного Суда?”

 

     “Страшны анналы ваших аналогий!”

 

     “Как развивать прикажете вы нам

     широкошумной индустрию гласности?”

 

     “Подпольные поля на-всё-согласности

     индифферентны к личным именам!”

 

     “Перед Истории верховным трибуналом

     тот на коне, кто днесь довольствуется малым!”

 

     “Где  з д е с ь ? в Сенате?”

                                                    “Ох, боюсь, коню

     не хватит сена!”

                                 “Надо бы меню

     расширить, обновить. Не бойтесь тривиальности!

     Она — залог безличностной реальности”.

 

     “Однако, старый наш трибун

     заложит эдак весь табун!”

 

     “Его ли дело ремонтёрствовать?

     Он должен лишь антрепренёрствовать!”

 

     “Тому ж, кто рвётся в степь, мы холку

     намылим сами втихомолку!”[1]

 

Тут, свиток свой достав смиренно из-за пазухи,

дубосвидетельство в степи дубовной засухи

предъявляет Синклиту светлых голов

в тени отсидевшийся Логосолов.

По мягкому знаку Арбитра продолжается мыкослужение.

Слушается деловозбудительное предложение,

родившееся в логослях густых,

чуть ветер в голове титаньей стих.

Читается тайнопись вещего свитка:

     “Моё крючкотворчество — моя ловитва,

     мой промысел, можно сказать, исторический.

     имеет он умысел эзотерический.

     Пусть ссылка в глушь глубин источных на

     авторитет моих писаний

     очнёт от демонического сна

     не чтущих свода кардинальных указаний.

     Верен я, господа, ремеслу моему

     и душевную смуту в рядах наших стройных уйму! —

вот так, риторикой глуша зубовный скрежет,

в притихшем омуте сей Голослов мережит. —             

     Мимикрия — прибежище для горемык,

     но с тобой мы всецело открыты, о Мык!

     С кощунством благородной благодарности

     в базарный день междупородной лапидарности

     мы абсолютую твою над нами власть

     признать готовы. Помыкай же всласть

     своими мухоблудными сынами!

     Спасенья ради падших груш

     на грешный остров сей обрушь

     свой очистительный цунами! —

 

Весь Омут лёгкой зыбью на поверхности

Логосоловчему клянётся в правоверности:

 

     “Да, Грядущее — рядом. Подходит срок

     испытанья на прошлость”.

                                                    “Он всем подходит,

     ибо красной нитью проходит

     сквозь Историю нашу”.

                                             “Но между строк

     нас влекут лишь аттракционы!”

 

     “Да, вот так объективный закрыть обзор

     кое-кто пытается!”

                                        “Что за вздор?

     Все прогрессы редакционны!”

 

     “Лишь бы Дело по писаному пошло,

     а не так, как сейчас — волокитно и тяжело

     мимо парадоксальных тащась уловок!”

 

     “Но из второстатейных задач пока ни одной

     до сих пор не решили мы”.

                                                     “Как? А стоять стеной?”

 

     “Это, собственно, лишь ко всему заголовок”.

 

Покуда представить себе, как на передовой полосе

эффектно он будет смотреться, зажмурясь, пытаются все,

вооружённый схоластическим

весь до зубов логосоловием,

Титан громы над еретическим

раскатывает вольнословием:

     “Пусть этот вырожденческий сеанс

     замкнёт собой эпоху возроптания,

     чтоб колобродные приобрели шатания

     широкий привилегиозный резонанс!

     Братья! Вся наша прошлость смердит в ореоле экстаза.

     Я славлю жизнь в тени, в отказе от легенд,

     ибо промысел мой — не пустопородная фраза,

     а чудом явленный мне тайный аргумент!”

 

И вот уже старую тему отказа

венчает новый, коротенький аплодисмент. 

 

Научно описав свой метод

и в Дело высший смысл внеся,

ретировался Ритор этот.

Учёная дружина вся

вострепетала, с Казначейши

отчёт востребовав точнейший:

мол, резонанс-то в резонанс,

но устоит ли наш финанс

под титанической нагрузкой?

Тут Редакционер всех пресс

догутенберговых прогресс

к регрессу развернул и узкой

стезёю курс держать призвал,

печатно упредив провал.

 

Провал... Он в памяти корнями

такую вырыл глубину,

что трудно, шаря в этой яме,

из многих версий ту, одну,

извлечь вернейшую — и надо ль?..

Отчёт был дан. Почуяв падаль,

ворона в хлев проникла вдруг

и начала почётный круг

снижать над Сходом, вознамерясь

сесть Экономке на парик.

Та издала павлиний крик

брошюрой ОСТОРОЖНО: ЕРЕСЬ!

по лапидарности своей

талмудов многих тяжелей.

 

В ней говорилось, между прочим,

что казни разорить казны

не могут, что уже в рабочем

правопорядке свершены

одна-другая всепородно,

что Сход тогда лишь превосходно

вздохнёт, когда прижмёт к стене

всех отщепенцев и вполне

очистится. В конце Совету

завет давался произвесть

голосованье: все как есть

те, кто за чистую монету —

копыто, те, кто против — хвост,

пусть задерут до самых звёзд.[2]

 

Весь Конвент поджимает хвосты. Длится пауза единогласия.

Провалом планы фракции преступной

бесславно кончились... Как вдруг сам Неподкупный

бьёт себя в грудь покаянно:

                                              “Как мог в общей массе я

     так затеряться, что мой якобинский колпак —

     позитивизм — стал добычей голодных собак!?

     Подобает ли это свободному мужу?!

     Посему голосую за милую душу!”

 

Наступает ультра-цепная реакция,

после чего поступает подлый вопрос из угла:

     “Это что же такое: какая-то новая фракция?”

 

И тут же будто пропасть пролегла

между Артелью и Бессребреником честным,

чьё заявление сочли все неуместным.

 

Отверженный молчит, не в силах дискутировать.

Реакция гудит, способность реагировать

в нем подавляя:

                           “Хочет конфронтировать,

     а Кормчего корил за склонность конформировать!”

 

     “Надо разбиться на тройки и лишних попарно третировать!”

 

     “Наш монолитный пир преступно дискретировать!

     Дурным примерам попрошу не миместировать!”

 

     “Все поражённые члены вернее всего ампутировать

     кулуарно-амбулаторно и скопом взамен кооптировать

     достойнейших из кандидатов, а после уж диагностировать!”

 

     “Оптом мы опыты наши и без него экспортировать

     можем свободно, без пошлости, а мелкой душе экспертировать

     их не доверим!”

                               “Ну, б е з — это слишком, а льготную легитимировать

     это наш долг!”

                                “Предлагаю пока инвектировать

     так, превентивно, приватно”.

                                                       “Доколе же позитивировать?

     Брось, Экзекутор, ментальничать!”

                                                                 “Надо ещё скорректировать

     план Генеральши и, кажется, интерпретировать

     в свете всего, что мы только что прецедентировать

     случай имели, Устав наш, устав титанировать,

     Миссионер собирался”.

                                                “Движение регламентировать —

     Регулировщика дело!”

                                           “Итак, надо экстренно экскрементировать

     всех, кто в большом нашем деле участвуя, паразитировать

     тайно стремится”.

                                     “Что слышу я? Дуб наш нельзя эпатировать!”

 

     “Этого Мык не допустит!”

                                                   “Давайте, однако вотировать!”

 

     “Мыка-то наш Пустобрех предлагает как раз баллотировать”.

 

     “Но логосоловски не может он выбор свой аргументировать!”

 

     “Мык безопасность нашу призван гарантировать

     и всё движение в струю ориентировать!”

 

     “Сплочённо мы должны и впредь коллективировать,

     чтоб миссию его морально субсидировать”.

 

     “А с этим что делать? карать или вон амнистировать?”

 

Вдруг Мимопроходимец, проявясь

во тьме, взаимно-симпатическую связь

в виду предстоящего эскапизма

спешит установить с опальным и —

воссоединения ради распавшейся было семьи —

спасает попранную честь позитивизма:

     “Будь Ответчик отступником, мы бы взамен безобидной

                                                                                              обструкции

     приступили тотчас к исполнению внутрисекретной инструкции.

     Положительно, инициаторы этой бузы

     островной психологии просто забыли азы.

     Добровольно в блестящую вверг он себя изоляцию.

     Но о превратном выдвиге его

     имеется представить вам реляцию,

     которой содержанье таково:

     ЗА ОСОБЫЕ, НЕ ПОДЛЕЖАЩИЕ ОГЛАСКЕ, ЗАСЛУГИ

     ВРУЧИТЬ ИМЯРЕКУ ОРДЕН СКОРБЯЩЕЙ БЕЛУГИ.

     В БОЯХ ОТЛИЧИЛСЯ ОН ТМУТАРАКАНЬИХ

                                                                                  ЗА МОНОПОЛИЮ

    ПРАВА ИСХОДА ИЗ ДИКООТСТАЛЫХ ЗЕМЕЛЬ

                                                                                    В МЕТРОПОЛИЮ.

     От себя же добавлю: наш Позитивист — интроверт.

     Он — за нас. Герметично он наши блюдёт интересы! —

(Весь Конвент замирает, уставясь на вскрытый Проезжим конверт,

содрогнувший соблазном сенсации органы внутренней прессы.) —

     Обратите вниманье на семь документ подтверждающих виз!

     Не Лауреата ли нашего ныне идёт бенефис?

     Когда, наконец, мы дубовные очи отверзнем? —

В чаду лирических тирад и ретирад

рука Транзитёра, мерцая магическим перстнем

с головою адамовой, на неземной ретроград

указует земной его, грозно взъярившейся страже,

и во враждебном этом антураже

вдруг ласковое обращенье следует

к тому, кто, как известно, исповедует

междоусобную дружбу, —

                                            За мною, милейший, ступай!

     Здесь ты, Оболганный и Оболгавшийся, просто не понят.

     Но пусть и меня заодно с тобою изгонят:

     в другое мы дело внесём миротворческий пай.

     Другой нам остров дать готов убежище:

     там мудрость тайная господствует сама,

     и лучшее, не знаю, право, где ж еще

     найдёшь ты поприще для своего ума.

     Вылетим с блеском из этой истории

     по каббалистической траектории

     и, тридцать три преодолев ступени,

     вспарим под звуки райских песнопений! —

Тут вдруг Умиротворец невпопад

каскад вульгарных прерывает эскапад, —

     Коль не действует сей циркуляр, я готов сдать публично оружие.

     Прощай, мой Циркуль верный!”

 

Между тем, Изгой

к Самому апеллирует, к Мыку:

                                                      “Возможно ли единодушие

     без души самой милой на свете и дорогой?”

и к Магу:

     “Поддержи мои силы мальтийским бальзамом!

     Меня, конечно, можно эскапировать,

     но мистики моей скомпрометировать

     никаким извращениям, пусть даже самым

     изощрённым, не знающим чувства стыда,

     не удастся! Я буду отныне твоим корпорантом.

     Поделюсь я с тобою своим провиантом

     там, на острове тихорастущем.”

                                                            “Но я вербовал не туда!” —

скрыть Шарлатан своё не может раздражение.

 

Тут начинается брутальное брожение:

 

     “Куда Интроверта влечёт подозрительный сей поводырь?”

 

     “Пусть Мык им обоим по-свойски мозги прополощет!”    

 

     “Известно: там ведь бездубовности пустырь”.

 

     “Не может быть: наш Дуб шумит, где хощет”.

 

     “Да-да, шумит он там всего славней,

     где пролегает золотая жила”.

 

     “Порочная страна не заслужила,

     чтобы великий жизнь окончил в ней”.

 

     “Но реализация личности возможна лишь в букве Хартии”.

 

     “Пред нами ум и честь блестящей бонапартии”.

 

     “Пускай же Привилегион почётный

     страх одолеть ему поможет безотчётный!”

 

     “Разумеется, наша симпартия внутренне — с ним!

     Готовясь к благородному поступку,

     позором он клеймит родную душегубку!” 

 

     “Помилуйте, страх пред стихией вполне объясним,

     но не оправдан же!”

                                          “Кто из нас в Дом Чужестранцев

     вступит, местечко под солнцем желая стяжать,

     тот обнаружит и там лишь скопление протуберанцев,

     но будет поздно тогда уж и некуда больше бежать!”

 

     “О чём вы спорите? Не лучше ли без брани

     проблемы этой осветить все грани?”

 

     “И на континенте ведь тоже надёжный вполне контингент”.

 

     “Свой нашему острову в доску полезный там нужен агент.

     Он здешний наш посев убережёт от града

     не знающей пощады конкуренции

     для жатвы тамошней!”

                                             “Какого ещё града?

     Чем лучше полис наш какой-нибудь Флоренции?”

 

     “К чему прибедняться? Ничем, кроме правды своей, не владея,

     все связи порвав, только дольше продержится наша Вандея!”

 

     “Как?! Заложить предательски в ломбард

     все наши ценности умильные? Неужто

     там грохот салютующих помпард

     Мздоимца встретит?”

                                           “Нравам нашим чуждо

     иметь на то какой-либо расчёт!”

 

     “А если без расчёта? просто сдуру?

     не ведая, куда влечёт?”

 

     “Тогда пускай заткнёт собою амбразуру!”

 

     “Самоотверженник от нас неотторжим!”

 

     “Да-да, марионеточный режим

     дубовных упражнений наших мигом,

     едва он с ним сотрудничать откажется,

     жестокосердным обернётся игом!”

 

     “Куда справедливее было бы, кажется,

     Вербовщика, затеявшего схизму,

     на Мыков посягнувшего нашест,

     подвергнуть безвозвратно остракизму!”*

 

Вердикт услышав, Маг творит сакральный жест,

и Циркуль верный, ластясь к Магу,

вихляя тычется в ту ценную бумагу,

из-за которой разгорелся весь сыр-бор:

     “Сдай, Редакционер, сей лист в набор.

     Подай лицом открытым свой товар так

     перед лицом грядущего пожарища,

     чтоб незапятнанным остался белый фартук

     тобой оставленного с кукишем товарища!”

 

Приговорённый, подавленный грозной шабашней,

рад подчиниться судьбе, а сообщник вчерашний

на роковой стоит очереди,                     

завидуя тому, кто впереди.

 

С позиций разума отпрянув,

проржал пронзительно на сон

грядущей жути семь арканов

Иноходимец Брабансон

и захрапел под ношей тяжкой,

дрожа инакоправой ляжкой.

А Перебежчик приумолк,

гражданский обязавшись долг

вернуть в изгнании с процентом:

мол, иго гонит нас всегда

туда, куда влечёт звезда,

чтоб став там нарасхват-доцентом,

стяжав доверье без анкет,

внедрять свой полиэтикет.

 

 

И то сказать, высóко Мерин

себя ценил и втихаря

хватить был высоко намерен.

Но вскоре стало ясно: зря

с сей эскапированной клячей

связал надежды жеребячий

элиминат — видать, забыл

о нравах тамошних кобыл:

лошадка тёмная, тем боле

с таким изъяном, интерес

не представляла для метресс

Закона, вскормленного волей.

Меж тем, на весь манеж тамтам

гремел: там, там поймут нас, там!       Прописи гласят!!!

 

Уж крайней партии ударных

умеренная струнных, в такт

скрипя в потугах солидарных,

подготовляла главный акт,

и под залог небесных арий

сей балаганный бестиарий

игру своих метаморфоз

преображал в апофеоз...

Но чу! тут кто-то вдруг закрякал...

Вновь, чуть отмывшись от клевет,

запятнан Эскапист: на свет

проклюнулся его Оракул,

некстати так, исподтишка,

карман покинув пиджака:

 

     “Мой Хозяин прав, а вы вот

     ложный делаете вывод,

     будто пагубна для выводка

     героическая выходка.

     Мы — дети светлой эры гуманизма.

     Нам было знаменье трюизма-альтруизма.

     А значит — там у нас рука

     Провидения. Учтите!

     Она разит наверняка

     и, милосердием крепка,

     не откажет нам в защите.

     Трепещите! Трепещите!!”

 

Капелла трепещет. И только один

тайных страстей своих господин,

штурмующих оплоть его спереди, с флангов и сзади,

насмерть стоит непоколебимо в досаде

на чрезвычайный пересол

без полномочий, ощущая оный

своей спиною непреклонной

как мировых преступный сговор зол:

 

     “Вот случай высокого подвига: годы в потёмках

     кармана, представьте себе на минуту, прожить

     без надежды на память в неблагодарных потомках,

     а свободы доброго слова так и не заслужить.

     Но я широко кряк души этой распубликую,

     все лучшие полосы жизни своей отведу

     под эти прозренья”.

 

                                        Тут все прозревают:

                                                                          “Вот, значит, какую

     имел он, теперь проясняется, милую душу в виду!”

 

     “Обыкновенный фетишизм!”

                                                         “А кстати выдал

     цель Милодушного его карманный идол!”

 

     “Мильоннотиражные гордо отверг издевательства

     свободный глагол сей, но где же, пардон, доказательства

     знаменья, где?”

                                  “Ну, разве что личный пример

     широковещательных этих химер”.

 

     “Берите себе на здоровье!”

 

     “Ведь это же — гадкая утка,

     что просочиться норовит в печать

     под опереньем подсадного предрассудка!”

 

     “Мы жалобно не будем трепещать,

     пока не убедимся в достоверности

     второисточников”.

                                      “Вот вам и новый фетиш!”

 

     “Разве на утках сейчас далеко улетишь?”

 

     “Ну а Бурсак?”

                             “Брехун — не в счёт!”

                                                                   “Все эти эхимерности

     своим летучим роем слух гнетут

     и антимоний установленный статут

     шатают при публичной громогласности”.

 

     “Эхо логики нашей вовне им не даст самораспространиться.

     Ареал заражённый должна изолировать наша граница”.

 

     “Пусть Комитет Общезагонной Свинопасности

     их отстранит от гуттенбергова станка!”

 

     “Идея эта чересчур тонка!”

 

     “Зато ведь и проста: крутые меры

     предосторожности суть акты нашей веры”.

 

     “На что надеется душонка эта низкая,

     Оракула тайком малотиражно тиская?”

 

     “Осознав, что у нас ему больше не светит,

     он в герои ненашего племени метит!”

 

     “Сомнительные ссылки на развал

     в глазах патриотичного сознания

     не могут оправдать самоизгнания”.

 

     “И мне был голос разума. Он звал

     туда же и там обещал утешение,

     но я с презрением отвергла искушение

     своей обузой обольщённых шей”.

 

     “И слава Дубу! Там она бы не смогла ведь

     борьбу с вороньим иноверием возглавить!”

 

     “Об стену бьёмся мы не ради барышей.

     Мы — за свободу словести!”

 

     “Правильно! Вывести надо из строя      

     на перекличке подпольной этого горе-героя!”

 

     “Да-да, конечно, в план наш стратегический

     нельзя вносить волюнтаризм и произвол!”

 

     “Кто и откуда, разберёмся, произвёл

     сей выводок патологический?”

 

     “Пусть сам ответит!”

                                            “В чём моя вина,

     мне стало ясно...

                                   (Вся палата для корпения

вздыхает облегчённо.)

                                       ...в том она,

     в чём моя вера”.

 

Тут всем скопом из терпения

Собранье к выходу уж было устремилось,

но Крякер снова ратует за милость

к Патрону своему:

                                “В речах он — с меньшинством,

     но в мыслях, в мыслях-то всегда он — с большинством,

     а их пессимизм и туманность

     ввести не должны вас в обманность.

     Предотвратит он все неотвратимости,

     спасёт от них наш Дом Веротерпимости!”

 

     “Вот видите,—

                               Маэстро бьёт в литавры,—

     нас вдохновляют лары, а не лавры.

     Я при моём возлюбленном Оракуле

     всегда спокоен за свою судьбу.

     Бывает, чуть наметятся на лбу,

     когда о будущем задумаюсь, каракули

     её предначертаний, тут же к ним —

     к тем письменам, чей смысл неизъясним, —

     толкующие подбирает глоссы

     Советник мой тайноголосый.

     Я понят наконец!”

 

                                         Заминка. Тишина,

в которой трель нездешняя слышна:

     “Я не толкую... Я толкаю

     туда, куда... Но умолкаю”[3].

 

 

Оракул прячется в карман Самоизгнанника,

а на толкучем рынке — снова паника.

То внутренних сношений департамент

свой проявляет пылкий темперамент.

 

     “Может ли это понять существо, —

слово берёт Суеслов, —

                                            отчего

     óтчего дома храним мы устои

     и суеверитет?!”

                                    “Вот именно. За то и

     нас укрывает этот добрый кров, —

Столоначальница подбрасывает дров

в печь интересов сватотатственно-марьяжных, —

от золотого дождя беспардонно-продажных,

разорительных для Добродетели всей,

в корне нашей дубовности чуждых страстей, —

и заключает, вражьи происки развеяв, —

     Урок нам: вот, как низко можно пасть,

     взалкав чужого, но в борьбе за всласть

     мы обойдёмся и без этаких трофеев!”

 

Узник стоимости оных, цепью спаренный

с Толмачом налобных рун, густой испариной

покрывшихся, пытаясь притупить

топор, нависший над их шеями, взывает

к Наставнице:

                         “Зачем же так топить

     по-чёрному своих? Неужто остывает

     в вас к ближнему любовь и сострадание?”

В кармане всхлипывает Милое Создание:

     “Чтó ей любовь? непозволительная блажь —

     и только!”

 

                               Между тем, войдя в кураж,

грозно причитает Прима Гарнизона:

     “Как живуч пример зловредный Фармазона!

     Нет, я не против свободной любви

     к ближнему, но заседать визави

     с тем, кто великое правдой учение круто подводит

     к ложному выводку, в правила нежного чувства не входит”.

 

Штаб-лекарь в тревоге:

                                         “Давайте проверим посты.

     Согласно ль кодексу моральной чистоты

     и программе тактических мероприятностей

     блюдут их наши доблестные стражи?”

 

     “Моральный штаб наш от судьбы превратностей

     надёжно защищён, —

                                            в служебном раже

Печной с докладом Комендант*, —

                                                               я проверял.

     Вот здесь на каждого отдельный матерьял,

     архипечатью одуботворённости

     удостоверенный”.

                                      Тут пауза и спазма

глубокой удовлетворённости.

То Мык доводит всех до хилиазма

и своё самолюбие чешет в истоме сознанием

свой чистоплотности, меченной высшим призванием.

Воздвигнута плотина суесловью.

Дуб в скорби. Время истекает новью.

...................................................................................

.................................................................................

     “Исходология и армагеддонизм

     на части рвут здоровый организм

     организации нашей, высокой

     в целях и средствиях. —

                                                Первая Грация

первой из транса выходит. —

     Покончить со всей этой склокой

     должна таможенная наша декларация

     Крамольнословья!”

                                       “Не понял я, что промычала

     гражданочка эта, —

роняет фитиль Инсургент. —

     но пусть разрешится от бремени всласти сначала,

     коль скоро сорвать ей не терпится аплодисмент!”

 

Белокаменный Гость, на пороге грядущих несчастий

предъявляя свой бронзовый вексель, разъятые части

Подвальнословья спаивает заново:

 

     “За разбухание архива несказанного

     этот тост мой, за Музей

     Древа и его друзей

     в прошедшем, настоящем и грядущем!”

 

     “Там некрофильством пахнет. Нашим кущам

     атмосфера открытых дверей и взаимодоверья нужна

     для свободного произрастания. —

                                                                 Мать и Жена

порядка, попранного варварской эпохой,

выступает будто пава, —

                                             Плохо,

     братья и сестры, мы знаем творимую нами Историю

     нашего Острова”.

                                   “Ложное мнение! —

                                                                        ей Свальнослов

по-хамски перечит. —

     Ведь я начертал траекторию

     схему пути столбового, реестр приложив к ней голов,

     что в многоверстой тьме звездами просияли,

     генеалогию всех наших гениалий.

     Их самоокупируемость, думаю,

     не вынудит в цене упасть звезду мою!”

 

Тут Интендант спешит вмешаться:

                                                           “Господа!

     Кто вызвал этого Оценщика сюда?

     Надеюсь, всё наше Всеобщество во всеоружии встретит

     того, кто на истину в нашей наследной инстанции метит”.

 

Столп с Маркитантом спешно солидаризируется,

нутром почувствовав, что секуляризируется

таким секвестром антисветский раут сей:

     “Рядится в рясу патриарха фарисей!

     Как смеет он онтологическую смету

     потусторонней подвергать ревизии?!

     Что скажут там, в смирительном Элизии,

     когда, остынув, канут страсти в Лету?”

 

     “Да, но поскольку пользуем больных

     мы для душевной пользы остальных,

     здоровых членов, нам нельзя не знать историй

     их прогрессирующих агрессивно хворей!

Врачеватель подносит пилюлю. —

                                                        Хранить мы обязаны все                 

     от цензурных вмешательств извне каталог персональных досье”.

 

     “Покуда равенством и братством наслаждаемся,

     мы в табели о рангах не нуждаемся! —

так Избежант всеобщего дурмана,

достав застенчивое слово из кармана

и в гул вопросов риторических внедрив,

претензиям своим на сверхтариф

подготовляет подобающие формы

и к прозвучавшей только что сентенции

другую присовокупляет, —

                                                 До сих пор мы

     страдаем от дубовной импотенции!”

 

     “Как тезис этот, извините, понимать? —

Аллегорическая вопрошает Мать,

контрабанду бесчинных разя привилегий, —

     Ведь наши братские Ласки и Неги —

     не полемической наймиты проституции!

     Аскетической нашей они Конституции

     сопричастны, а с теми, кто вздумает сесть на метлу

     приватных прихотей, мы все прервём сношения!” —

так цицеронствует, не слыша копошения

и мет/лодичного тявканья в тёмном углу.

 

Потенциальный[4] Подголосок   

не развивал важнейших тем,

но роль редакционных сносок,

дробивших текст, играл — и тем

сбивал иных клиентов с толку:

то из угла сопел на ёлку,

что, как всегда, навекселе

Вальяжнослов, парад-алле

почтить желая даром этим,

принёс; то направлял борьбу

на путь отмены всех табу,

что поддержал один, заметим,

всё тот же Импозантный Гость,

подбросив лакомую кость;

 

то в пятки кой-кому вгрызался,

кто старомодно танцевал;

то час-другой не прорезался,

наращивал потенциал;

то мыковость кристальной призмы

мутил, вкрапляя варваризмы.

Вот так, о чистоте среды,

тесня базарные ряды,

он тайно ревновал: тональность

особую придать хотел

гармонии великих дел.

Избыточную гормональность

так сублимировав свою,

он влился в дружную семью.

 

Лишь П[р?]оучительницу Жизни     

от вещей думы Паразит

не мог отвлечь: когда отчизне,

родному Острову грозит

потоп иль трус, и воют волки

предательства, ей не до ёлки,

она считала, не до тех

дорогостоящих потех,

что в Думу под покровом смуты

просачивались из угла...

Какая прорва погребла

в себе тот Шабаш пресловутый!..

Но бесшабашен и бесстыж

был накануне бед Малыш.

 

И снова Эпикур сменяет Эпиктета...

То плод развенчанного проискуитета,

проникнув на Форум по чьей-то высокой протекции,

подвергает Ведущую Линию этакой легкой коррекции:

     “Мамаша! Это неэректно! Никаких

     мы целей не преследуем т а к и х.

     Однако, наши  э т а к и е  цели

     спать не дают ханжам, что там, в верхах, засели, —

     которых давно уже свергли мы мысленно,

     а стало быть, и обличать их бессмысленно! —

Всё пуще хорохорясь, он

повизгивает, —

                             Прямо скажем,

     тщедушный их либерасьон

     нас не насытит псевдонашим!”*

 

Вдруг, вздумав о своей напомнить персоналии

адептам энтропийной вакханалии,

в угоду Матушке, чей крутоплечий нрав

известен всем, приличия поправ,

эклектиканствуя, Романтик повторяет

трактуемый Сходкой облыжно классический жест:

в тот угол, что песню испортил, чернильницу люто швыряет.

 

С насиженных все вскакивают мест.

Угасают светильники разума. Чьи-то звучат голоса еще,

друг за друга цепляясь беспомощно, а в темноте ужасающей

расползается, фосфоресцируя, медузоподобная клякса.

 

Одного только Мастера Бронзовых Дел

охвативший Собрание страх не задел.

     “Это, —

                   свой он чеканит эдикт, —

                                                             познакомьтесь, прошу, моя Такса,

     мой верный Аршин. Он отныне поверенным

     в делах моих цензовых будет у вас.

     Страстям и притязаньям неумеренным

     положит он конец!”

                                         “Неслыханный указ!

     Чего он хочет? чтобы нас прищучило

     беспамятно-бессовестное чучело?” —

Таксидермисту Аргументор пылкий

даёт урок, готов чуть что в любой момент

извлечь из бездн логосоловский аргумент.

 

     “Схватить его, вспороть и высыпать опилки!” —

рокочет местный Вождь, пыхтя от вожделения

к заморской всласти, ускользающей, похоже.

Всех щучий зуд мурашками по коже

до тяжкого доводит исступления.

 

Но тут предпринимает Диагност

попытку вырвать с корнем жало змия:

     “Отправить наше Дело на погост

     грозит проникшая в него таксидермия.

     Но существо его отнюдь не тишь музейчика

     спасёт, а перспектива мавзолейчика

     здесь, где наш Дуб шумит!”

 

                                                     Все, пялясь на пятно,

дрожат от ненависти. Кажется, оно

к Тарификатору, прося защиты, тянется.

Процентщик ждёт, кому еще приглянется

его побитый ставленник. И вдруг

в исход уже собравшийся Мальбрук,

обиды эскапированной личности

отбросив, как пустые околичности,

приручающий глаз на приблудную Таксу кладёт.

Вся его прозорливость на выручку оной идёт.

Так напроломничество это начинается

и тут же некоей легендой начиняется,

что представляет жертву инцидента

как оставляемого втуне Резидента,

спеша на Лазутчика веские выдать авансом лицензии:

     “Он будет поставлять отчёты мне  т у д а

     о ходе здешних дел и кроткие рецензии

     на протоколы страшного суда

     Истории. Гигантские потенции

     заложены в его подпольной рецензенции.

     Консолидируясь в канун бесчинной эры,

     воспримем этот сепаратный символ меры!”

 

Внезапно Дебошир, так и не протрезвясь,

проявляет заведомо-ложную бдительность:

     “На наших слезах взрастает опасная связь! —

(Но всем уж ясна смехотворная неубедительность

пускаемых им пузырей.) Агеласту, увы, не до шуток.

Прусский в нём доминирует дух, демонически скорбен и жуток. —

     Ни в никакой такой, ни в этакой связи

     нас в бездну не столкнут они со столбовой стези!

     Мы Хартией одной повязаны

     по всем рукам, по всем ногам,

     и гражданами быть обязаны,

     непримиримыми к врагам!”

 

Антрепренёр — за гурманность:

     “Похоже, нам с этой стихией

     не совладеть. Беспросветные дни настают

     для нашей бедной Трапезы. Такие

     всецеломудрия обеды здесь дают, —

Кухмистер Веских Подношений, резонёрствуя,

клубит, —

                 такая в прейскуранте прошлость чёрствая,

     что лучше впроголодь якшаться нам друг с другом,

     чем на пиру тоски млеть непорочным кругом!”

 

Не унимается, однако, Ганс-простак,

вопит:

            “Опомнитесь, прозрите! Это — знак!”

 

Расплывается Клякса в ухмылке:

                                                       “Он не узнаёт, мне сдаётся,

     продукт своего наваждения”.

                                                         Визионер не сдаётся:

     “О, если б вы знали, что было отъявлено мне

     вчера, за ужином, когда над миской с кашей

     я о дубооставленности нашей

     задумался...”

                              “Пусть Дуб оставит в стороне!” —

следует реплика.

                              “Вдруг я видением страшным, —

он продолжает, на реплику не обращая внимания, —

     был поражён...”

                                  “У Эклектика нашего, кажется, мания!” —

снова мешают.

                           “...чуть масла подлил, как над брашном

     столп огненный до потолка взвился.

     Тут я, конец времён провозглася,

     от суеты предостерёг погибельной

     своих домашних...”

                                     “Бред интеллигибельный!” —

ещё одна интерпретация вразрез

вящему смыслу.

                            “...Под стол я, скрываясь от мира залез;

     когда же понял, что видение погасло,

     покинул свой затвор, и взору моему

     лик завтрашнего дня предстал в дыму:

     бесформенным пятном чернело в каше масло”.

 

По поводу новой неортодоксальности

пологосоловствовать рад Экзегет:

     “Юродствует ложно Грядущий Аскет!

     Сродни анекдотам такие сусальности!

     А заявлял свою приверженность когда-то

     легальным методам познания Добра,

     с надмирной кафедры бессмертного одра

     своим мычальничеством поражал всё стадо!”

 

Просветительницы кроток приговор:

     “Пусть Маньяк вернётся в свой затвор

     и не вылезает впредь! —

                                                  стучит она

кулаком по круглому столу. —

     Эта сцена вовсе не рассчитана

     на такие выходки/ы  в пылу

     самообольщенья! Рады все вы

     свистопляской торга бессердечного

     потоптать озимые посевы

     доброго, разумного и вечного”.

 

Мальчик хохотлив не по годам:

     “Посмотрите на себя, Мадам!

     Вам ли, выглядящей этаким реликтом,

     возвышаться над корнелевским конфликтом!?”

 

Попечительница — при своём труде.

Пишут Вилы неустанно по воде,

разделившей времена и поколения

всеми струями самоопределения:

     “Доверим нашим голубым мечтам

     над нашими премудростями шефствовать!

     Дозволим покаянью по душáм

     с триумфом на глазах у всех прошествовать!

     Оно расширит сферы наших излияний.

     Ведь наш истомный труд — лишь почва для деяний!”

 

Против подобных манер

Бескомпромиссионер:

     “Неужели Почвеннице, что перепахала

     всех нас глубоко, вдруг стало не с руки

     взять, как подобает, за грудки

     на поруки юного нахала?

     Если на свободу гнусный скунс

     из благоуханной опекунст-

     камеры, из уголка живого

     вырвется, то наши начинания

     задохнутся тотчас, право слово!”

 

Подытоживая эти причитания,

известный своей лапидарностью Знахарь дремучий

выносит суровый диагноз:

                                               “Цинический случай!”

 

Но, к предостережениям глуха

о камнепреткновении коварном,

распахивает широко Соха

души заматерелой потроха

всем существом своим рудиментарным:

 

     “Здравствуй, семя младое, незнакомое!

     Как по маслу, в положение легко мое,

     верю и надеюсь, ты войдёшь

     и ознаменуешь с ходу в новых гимнах

     озабоченностей снятие взаимных.

     Распаляй и всластвуй, молодёжь!

     Ведь я за самоуправленье семени,

     когда оно разумно, знают все меня,

     и голос, и душу готова отдать,

     чтоб наша в веках процветала обитель, но

     тогда лишь её посетит благодать,

     как было доказано мной утвердительно,

     когда супостаты последние сгинут!..”

 

На этом словоизверженье прерывается.

Гражданский ротик снова открывается

и в затяжном немотствии разинут.

 

Колокольчики звенят: дин-дон, дин-дон.

В триумфальной колеснице — Купидон.

Ржёт от счастья потрясённая до вздрыга

в колесницу запряжённая квадрига:

 

Антрепренёр:         “Душой он чист”.

Интерпретатор:    “Свет на сцену!”

Тотализатор:         “Взвинтим цену!”

Сепаратист:            “Анкор, анкор!”

 

Вновь, к сладости Фривольнослова,

светильники зажглись, и снова

ликует личности культя,

резвясь и плача, как дитя.

В разгаре неофициальная петрушка.

Кукует экзистенциальная кукушка.

Но вот уже её перекуковывая,

к себе вниманье тем прочней приковывая,

счастливый вытянувший фант

вспять термидорствует Инфант:

     “Не разучились ли мы с вами развлекаться и

     поддерживать хороший тонус?

     Давайте разъедемся на провокации

     до новой сессии. Не то нас

     возьмёт катаклизм в голых мук оборот,

     засеяв страданьями наш огород.

     И право же, я не отважусь уважить

     в такую минуту гражданскую пажить.

     Покуда над миром летает летальность брутальная,

     пусть здесь, вокруг ёлки, витает витальность ментальная!

     Всему своя мода под звёздами: мода публично мычать

     и мода мочиться тайком на цензуру, чьим бденьем печать

     от срыва на крик застрахована: мода закручивать гайки

     и мода ломать аппарат уставных парадогм без утайки”.

 

Тут знаменитого в округе нравом сдержанным

Веротерпевта наконец прорвало.

Открытым текстом, тленью не подверженным,

он признаётся, приподняв забрало:

     “Хронически меня приводит в шок

     сомнительности этой запашок,

     смесь возвышенно-чистых позывов, стремлений

     и безадресно-низменных их отправлений”.

 

Корчмарь — от печки в пляс:

                                                   “Чьи правила строги,

     тот переварит и такие пироги.

     Пускай в начинке оных — ярь негативизма,

     меня смущает только их дороговизна”.

 

Забывший чёрствость вольнокаменной обструкции

Храмовника Добра до будущих с ним встреч,

Вольнооткрещенник Глашатая деструкции

и веры новоиспечённой уберечь

клянётся от клевещего навета,

своё же кредо на алтарь неся

их непорочной связи:

                                      “Речь, поверьте, эта

     максимализмом юношеским вся

     вдохновлена и продиктована,

     вся — колких искренностей сноп

     из глаз: аж Дуба бьёт осноб!

     Благопородит всех скотов она”.

 

А Гипертрофированный Фантом

в ревю вворачивается винтом

и Дело в новое приводит возбуждение:

     “Я превращу в сплошное наслаждение

     последний наш антракт партикулярный.

     Я магазин для всех открою регулярный.

     Я тетатетную интимность интервью

     к моногамической дубовности привью,

     чтоб тоталитарного зла монолиту

     не дать очернить голубую элиту!”

 

Меж тем, Профессор-Селекционер

столичных стилей и манер,

какой доход, уж подсчитал заранее,

даст это провиденциальное Собрание,

когда, пополнясь уникальным экспонатом,

в периферийный превратится филиал

его Музея. Полнится фиал,

и тост Прогрессора звучит как ультиматум:

     “Пусть удивительный этот Гибрид

     выгодных крайностей и золотой серединности,

     векселя всю коллекцию, чтоб не погрязла в рутинности,

     бронзовеющий скепсис ваш посеребрит

     своим заливистым, то пьяно, то нарциссимо

     звенящим голоском! Виват, виват!

     С чего начать, он знает независимо

     от ваших домыслов о том, кто виноват.

     Он — суперавангард перенастройки

     умов, прошедших все головомойки.

     Вооружась его новейшими затеями,

     все могут стать свободолюбодеями.

     Лучшую кандидатуру в солисты едва ли найти вы

     сможете ныне, когда пришло время реванш

     взять у помойки Истории. Нет у вас альтернативы:

     пусть уважаемый Мык наш вручит Монплезиру карт-бланш!”

 

     “Постойте, —

                             Казуист опять за крючкотворчество, —

     тут налицо подвох. Столичных Пастырь сект

     лукавит, замолчать пытаясь дубоборчество,

     которым сей скомпрометирован субъект”.

 

     “Но истину-то извращенья наши,

     по крайней мере, не компрометируют! —

Шакал в обход силков, —

                                            Пусть бронзовые чаши,

     пенясь, текущий перелом сакраментируют!

     В конце концов, чтó Дуб? Ужель, как предрекли нам,

     свет молнии грядущей должен клином

     войти всенепременно в ствол его?

     Где плюрализм ваш? Пусть дубовый веник

     самосметётся прочь с престижных денег!

     Всё наше под его эмблемой естество

     иссохнет, скуксится в таком однообразии.

     Не упускайте мной даруемой оказии

     естеству воспрепятствовать раньше, чем Дуб, захиреть!

     Есть немало пород в наших рощах нисколько не хуже.

     Например, эта ёлочка, к здешней и тамошней стуже

     одинаково стойкая... Ну, отчего бы нам впредь

     ей не служить, обоняючи душеполезную хвою?”

 

     “Мы еретическому не позволим вою

     шум Дуба нашего глушить! —

                                                        Инквизуит

отсекает, как будто огонь высекает. —

     Довольно! Наша талейрантность иссякает.

     Только Дуб наш нетленный противостоит

     бациллам зла, проникшим в нашу книжность.

     Чтоб их распространение пресечь,

     арестовать бы всю её, да сжечь!

     Ведь отказавшая себе во всём подвижность

     нашего ордена пеплом одним

     только и держится. Пепел есть хрящ ее.

     Пеплом все силы мы объединим.

     Пепел есть самое непреходящее

     в каждой свинье, что под Дубом лопатой бряцает!”

 

     “Но-но, не зарывайтесь!” —

                                                       злой намёк,

как видят все, Почтеннейшей вдомёк.

 

Тут в свете последних наитий в сердцах Дуралей восклицает:

     “Ура! Иезуитор вновь поддержал меня

     своею солидарностью в предчувствии огня,

     и этот чудный пеплу панегирик

     всласть утончённый слух мой заласкал”.

 

     “Под всластью этих струн млеть может лишь Эмпирик!” —

ехидничает юный Клыкоскал.

 

Эмпирик же гордо:

                                  “Укусы Ехидны,

     по правде сказать, мне ничуть не обидны.

     Кто чист в своей сути морально-этически,

     тому не страшны регулярные вычистки

     посредством огня. Да, признаться готов, я и сам

     себя сожигал многократно буквально до пепла

     и с дымом тянулся я весь в Эмпирей, к небесам,

     а вера моя закалялась при этом и крепла”.

 

     “Сей Неофеникс от реальности за миф

     притворно прячется, им разум свой затмив.

     Да наш ли он? Пускай докажет от фиктивного! —

под нос Придурку Неофициант

подносит кукиш недоверья коллективного.

 

     “Знать, отуземиться решил Ассимулянт! —

Назон страдает. —

                                  Позитивненького всем нам

     недостаёт по нормам иноземным

     в ассортименте местной реставрации,

     в то время как одни лишь декларации

     на сцене сей меняются”.

                                                “А мне вот, —

Логосолов ни с чем вытаскивает невод, —

     когда воистину всеобщее затмение

     предвижу я, никто не верит тем не менее”.

 

     “Бурш просто приобрёл иммунитет к огню!” —

Жрец Тайнознахарства спокойно констатирует.

 

     “Пора бы этому напомнить парвеню

     о месте его, —

                            возбуждённо опять экстатирует,

вся в гуще гуманитарийной сечи,

Кликуша, возвращённым даром речи

опьянена, —

                        Мы эдак все сгорим,

     и полис наш падёт, того гляди, как Рим,

     из-за этаких варварски-диких коленец.

     Чем снисхожденье заслужил Самосожженец

     у Гиппократа Демократовича вдруг? —

и другую выносит диверсию на рассмотрение, —

     Отбился просто мой воспитанник от рук!

     Холодной войной притушить бы чрезмерное это горение!

     Он, к выполненью нашей сверхзадачи

     боясь идти открыто напрямик,

     свои позиции меняет каждый миг!”

 

     “На том стою и не могу иначе! —

парит поверх дискуссионных баррикад

между Добром и Злом отважный Ренегат,

а тем, чьи почтенные головы седы,

Ландскнехт, оживляя унылый ландшафт

застойной конфиденциальной беседы,

шлёт вызов запальчивый на брудершафт:

     Мы все обмениваться шпильками, их тыкать

     друг другу в личности, взаимно критиканствовать

     горазды, но пускай при этом секундантствовать

     тот соизволит, кто один лишь вправе хмыкать![5]

 

     “Ну что ж, давайте накануне катаклизма

     сыграем в классики садизма-мазохизма!” —

вновь Нравственный Урод свои манипуляции

пропагандирует.

                              Но Книжник начеку:

     “При автономной саморегуляции

     мы сообща должны помочь Вексельчаку

     от элитарной исцелиться спекуляции

     из-под полы. Симптомы нам ясны

     младенческой болезни левизны.

     Лишь под надзором он преодолеет кризис.

     Так учит наш дисциплинарный катехизис.

     Минуло-сгинуло время мелочно-лавочных свар.

     Свободный, благородный наш Базар,

     дубовнейший процесс по делу о зловредствии,

     имевшем место попустительств наших вследствие,

     должен стать, наконец, открытым,

     и закулисной никакой такой игры там!”

 

     “Да будет всем ветрам Базар открыт!

     Из искры пламя они раздуют

     и наши планы реализуют! —

в клубах иллюзий Реализм искрит,

запатентованный бескомпромиссно-пламенным

Эволюционером. —

                                     Пусть экзаменом

     нам каждый станет пройденный этап

     в движении назад, к победе гуманизма!*

     Зря наш Воплюк разжечь костёр антагонизма

     кумиротворческий подзуживает Штаб!

     Напомню только, как Вульгаризатор

     базарократии на свой тотализатор

     недобросовестно из общего котла

     тянул, но проигрался в дым, дотла.

     Другая игра уже Мыку неофициально заказана.

     Однако же, Клубопекарня, надеюсь, платить не обязана?!”

 

А Мык уж готов глубокоиндульгентному в пику Стратегу

на месте сожжённой другую за грош заложить игротеку.

Он Идеолуха обидно игнорирует,

свернувшего клубком на крупе хвост,

и на глазах у всех экстравакантный пост

крупье без промедленья оккупирует:

     “Я знаю такую игру, что позора

     не принесёт вам”.

 

                                    “Как же в неё играть?”

 

     “Очень просто. Там — пороков чёрная свора,

     а здесь — добродетелей белая рать.

     Определённой преследовательностью ходов настигается

     предрешённый исход борьбы,

     и смысл игры наглядно всеми постигается”.

 

     “Как проучительно! —

                                              клубятся вновь Клубы, —

   Позволь же до крайности, Мыче, наполнить кристальный

                                                                                        фужер твой!

    Так в триумф превращается архизаведомый крах:

    простейшая комбинация с одной неоправданной жертвой,

     и главный козырь вот уже в наших руках!”

 

     “Нет, и оправданных не надо жертв. Их муки

     врагам возлюбленным дадут лишь карты в руки!” —

Кузины Милосердия резон

разоружает грозный Гарнизон.

Штандарт победоносный опозорен.

Стратег спешит пихнуть его за шкап...

     “Постойте! —

                            вновь Она, —

                                                    вы что, про дар Изорин

забыли?”

                  Жест её красноречив: кап-кап...

 

Но вдруг откуда-то доносится латентный

щемяще-возбудительный мотив

и резолюции в основу перманентной

ложится, страсти поглотив:

 

ЛИШЬ ТОРМОЖЕНИЕМ ИЗБЫТОЧНОЙ МОБИЛЬНОСТИ

ДОБЬЁМСЯ МЫ ОБЩЕСТВЕННОЙ СТАБИЛЬНОСТИ.

С НЕНАШИМИ ТОГДА НАШ ОРДЕН СЛАДИТ,

КОГДА ИЗВИВЫ ИХ МОЗГОВ РАЗГЛАДИТ.

ГОЛОВОЙ ВОПРОС ЭТОТ НЕРАЗРЕШИМ.

ТОЛЬКО ЧЛЕНАМ, ГОТОВЫМ НА ЖЁСТКИЙ РЕЖИМ

ОТВЕТИТЬ НЕДВУСМЫСЛЕННЫМ ОТКАЗОМ

СЕБЕ ВО ВСЁМ, ПОМОЖЕТ ВЫСШИЙ РАЗУМ.[6]

 

Прослушав, Цензовых Дел Мастер, хитрый Гость

в программу Ёлки забивает новый гвоздь:

     “А ну-ка потесней садитесь!

     Вы все мне скоро пригодитесь.

     Давайте-ка, друзья, ещё по чарочке!

     Я тут припас для вас отличные подарочки.

     Кем выше взята будет нота протеста,

     того удостою я лучшего места

     на деревце этом. Пока Манифест

     пекли вы по форме, успел я шесть мест

     для себя забронзировать, личные фонды

     пустив на столичной развитие фронды.

     Двенадцать основанных мною вторичных ячеек её

     на воспроизводство новаций уже поставляют сырьё.

     Центральное время не ждёт. Чем скорее

     мы к детерминированной лотерее

     приступим, тем каждому будет вольготнее

     на ветке своей. Приумножив еловый престиж

     за счёт наших шишек, покажем всем церберам шиш

     без тени стыда!”

 

                                     “Да, не худо бы всем нам исподнее

     друг перед другом естество открыть!” —

вновь Аттракционер недюжинную прыть

пускает в ход, разгорячась от пунша,

кипящего в посулах Атташе.

 

     “Желаю, чтоб не лгать! —

вскипает Опекунша, —

     Гостинцы эти мне не по душе,

     и всласть мне в тягость. Бронзовому бюсту

     в грядущем нашем Пантеоне я

     предпочитаю крупную капусту,

     что в естестве простого бытия,

     в наличности растёт на огороде нашем.

     Мучительна мне миссия моя.

     Мы, сеятели сей культуры, пашем

     честно, с искренним чувством. Ни здесь мы, ни там

     никогда не стремились к высоким постам!”

 

Поняв, что заповедной сей культуре,

чтоб выстоять в грядущей грянуть буре,

всеобщего только лишь недостаёт удобрения,

эффект свой таящего в мощной потенции прения,

пособники Дамы всей клакой скандируют: “Браво!”,

а Каверзный Гость уловить её на слове в сеть

своей лотереи пытается:

                                          “Первой почётное право

     она заслужила на Праздничной ёлке висеть.

     Оценим сеятельность Тёти по достоинству!

     Теперь пусть нашему  о т т у д а  служит воинству!”

 

     “Нет-нет, на этой ниве я нужней. Повесьте

     Самоизгнанника с его Болваном вместе!” —

Пейзанка скромно самоотстраняется.

 

Но всесторонне-галантливый Вольготнослов —

дока в искусстве скругления острых углов:

     “Ведь культивировать кап-кап не возбраняется

     и там, вверху, где будет всех нежней

     обласкан тот, кто здесь, внизу нужней!

     Понятно: якобы не зная об огромности

     своих заслуг, она под маской скромности

     свой гонор прячет. Как ей не воздать

     уже за это?.. Всех прошу восстать!

     Суд грядёт. Долг закона — блюсти свою букву

     в процедуре обмена капусты на клюкву.

     Это дельце нуждается в классификации

     всеми средствами классовой мумификации.

  Гонорарный вопрос разрешён. Членский рано снимать нам

                                                                                        с повестки.

   Не у всех аргументы ещё некрофилантропически-вески!

    А поэтому для второсортной, помянутой Дамою, парочки

     фонд Музея, увы, лишь дешёвые выделить может подарочки”.

 

     “Похоже, хотят обделить нас, Хозяин! —

это вновь, нищетою кармана измаян,

талмудычит оттуда Изгоев Толмач-Секретарь, —

     Да пойми наконец, справедливость — такая наука,

     что из практики черпает силу познанья. А ну-ка,

     шкалой наших подлинных ценностей вдарь

     по наглому носу предвзятости этой!”

 

Бессребреник готов на сделку смелую:

     “О мой Инстинкт! Что ты ни посоветуй,

     то я немедленно и сделаю!”

 

И — начинается.[7] Подобных диких торгий

ещё не видывал сей честных нег приют.

Совокупляются истомы и восторги.

На братской пашне обскуранты бьют

друг друга бойко. Бурш за натиск бурный,

встав на свои идейные котурны

фиктивно ратует, но вот уж вверх тормашками,

дикарски-вздорными блистающий замашками,

висит на ёлочке. Уж там одной ногой,

другою здесь брыкается Другой,

уже всем ведомый избранник,

гонимый миром вечный странник,

оставшийся при интересе пиковом,

и, подстрекаем Баламутом фиговым,

карман протёршим, требует запрета

на скотство. Фельдшер полевого лазарета

суёт резиновую грушу в волчью пасть

дубовной смерти. В помыслах отпасть

от Вольнословья, Конформист нейтрально

сусалит пряники с размаха и глубит

в клубах манёвр, а неустойчивый морально,

Титаноборцем правоверным сбит

с неймущих правды  ног на четвереньки,

престижные подмачивает деньги

их пришлый Тиражёр — и на ноги встать сызнова

натужно силится при помощи акцизного

побора за места.

                             “На штурм! На абордаж!” —

самовскипает Митинг, от штурвала

отшвыривая всех. Подмоченный тираж

пытаясь подменить средь общего развала,

Молокосос волчком юлит, но вот едва

не сброшен за борт сам.

                                          Скорбящая Вдова

мирового комфорта роскошно вопит:

                                                               “Флибустьеры

     осаждают наш Остров, устоям грозят Фаланстеры! —

и далее нравоучает в привычной своей интонации,

боясь, как бы гнев ненароком причиной не стал детонации, —

     Как можно так себя вести перед лицом

     грядущих катастроф, перед венцом

     наших лучших порывов, стремлений, усилий?

     Кто мы все наконец: заседание или...”

 

Вдруг — как бомба — заключительная здравица,

Желторотой возглашаемая Прессой:

     “Если наша ей компания не нравится,

     пусть выходит из неё. Порвать с метрессой

     тоталита призываем всех!

     Выпьем за конечный наш успех,

     за разврат последних упований!

     И довольно цацкаться с Маманей!

     Наше Братство молочное станет счастливей стократ,

     отменив навсегда архаический матриархат!

     Пусть феминизма дикая природа

     стоит, как пугало, на страже огорода

     и впредь с прогрессом нашим не брачуется,

     а на смех воронью самобичуется!”

 

     “Ну, это, пожалуй, уже чересчур! —

обидой лучится гражданский прищур. —

     Кто посягать на мою верховенственность

     вздумал? опять этот Нравственный Евнух? —

развоплощённая Вечная Женственность

чувств не стесняется праведно-гневных.—

     Иждивенцы! Сутенёры! —

                                                    вся вперёд

накренясь народной массою, орёт

и пашет плугом громобойного глагола,

но рассудив, что здесь нужна иная школа,

ибо почва неблагодарна, уже не семейным судом

угрожает свирепо —

                                      Ужо вам! Сгорит ваш проклятый содом!” —

и бросается к двери вертепа.

 

                                                       Вся крона

гражданского Дуба шумит, а Ворона,

прокаркав невнятных напутствий картечь,

рвёт демонстративно на клочья и в печь

злорадно швыряет моральную пропись,

но вот уж взгромоздясь на ель и рассиропясь,

какой, предвкушает, всеобщая эта сумятица

простор желанному откроет иноверью...

Как вдруг назад Домоправительница пятится,

увидев Нечто там, за дверью,

что здешних пострашней междоусобных ссор,

и столбенеет, отвращая взор.

Немая сцена. Занавес. Отточие.

Последний спазм — и всё такое прочее...

................................................................

................................................................          

 

Все бросив средства игровые

на бутафорское гнездо,

так в зеркале кривом впервые

Реальность отразилась до

явленья собственной персоной,

когда в развязке унисонной

слились два действа: всё точь-в-точь

потом и было, как в ту ночь,

когда под занавес железный

с его магнитной бахромой

наследниками по прямой

традиции вещать над бездной

был предоставлен этот кров

Лицу Грядущих Катастроф.

 

Обратной хронике наитий

теперь уж тех не расплести,

увы, полуистлевших нитей...

Какой-то сбившийся с пути

гонец не конный и не пеший,

спешивший с экстренной депешей,

ошибочно в ту ночь, в разгар

всей чехарды, на их Базар,

то бишь на сцену, весть доставил

о том, что чуждый им кумир

на произвол оставил мир —

и в ходе той игры без правил

с огнём, в чаду гражданских склок

рождён был гневный некролог:

 

С ЧУВСТВОМ ГЛУБОКОГО НЕГОДОВАНИЯ

УЗНАВ О ТРАГИЧЕСКОЙ ГИБЕЛИ, ВСЕ МЫ

УБЕДИЛИСЬ ЕЩЁ РАЗ, ЧТО НАША КАМПАНИЯ

НАСУЩНА. ДОЛЖНЫ ОБНАЖИТЬ МЫ ЭКЗЕМЫ

НА ЧАХНУЩЕМ ТЕЛЕ МОРАЛИ ОБЩЕСТВЕННОЙ —

И НЫНЕ ВОПРОС ЭТОТ САМЫЙ СУЩЕСТВЕННЫЙ.

ВТОРОЙ ЖЕ ВОПРОС — ВОЗДВИЖЕНЬЕ ТРИБУНЫ

НАД СВЕЖЕЙ МОГИЛОЙ, ОТКУДА ПЕРУНЫ

МЫ В ЗЛО МИРОВОЕ МЕТАТЬ БУДЕМ ВПРЕДЬ,

ЧТОБ НАШЕМУ ДЕЛУ НЕ ДАТЬ УМЕРЕТЬ.

И ТРЕТИЙ ВОПРОС: ОГРАЖДЕНЬЕ ПОКОЙНОГО

ОТ ВРЕДНОГО НАМ И ЕГО НЕ ДОСТОЙНОГО

ЗЛОУПОТРЕБЛЕНИЯ. А ПОСЕМУ

УСОПШЕГО* НЕ ОТДАДИМ НИКОМУ!

ПУСТЬ ВСЕХ, КТО ОТСТАЛ, ПОДГОНЯЕТ ОН

                                                                      К ЦЕЛИ КОНЕЧНОЙ

ВПРИТИРКУ И, ЗАБАЛЬЗАМИРОВАН В ПАМЯТИ ВЕЧНОЙ,

ТАМ И СЯМ ИЗДАЁТ ПОДТВЕРЖДЕНИЯ НАШЕГО ПРАВА

                                                                                       НАСЛЕДНОГО 

И ДА БУДЕТ МОГИЛА ЕГО КОЛЫБЕЛЬЮ ДОБРА

                                                                                  ВСЕПОБЕДНОГО!

 

Где он покоился, где тело,

уже не чувствуя себя,

самозабвенно леденело,—

они, воинственно скорбя,

не ведали, но возлагали

на то надежду, что в Валгалле

полезным Делу станет он,

отдав свой прах в их Пантеон,

в конспиративную дубраву

их утопического сна...

Короче, цель была ясна,

и по заявленному праву

беспрецедентный сервитут

почти оформлен был... Но тут

 

без лишних слов свои купюры

сам Текст поставил на зеро,

и — чтоб в азарте авантюры

разумно-вечное добро

разжаловать и фарс громоздкий

прервать, а мнимые подмостки

в реальный превратить костёр —

был явлен грозный Визитёр.

...Давно огнём сгоревшей ставки

расплавлен честный капитал.

Тогда же и прострекотал,

в час радикальной переплавки

судеб, игру их доиграв,

иззакулисный телеграф:

 

СТРАННОПРИИМНЫЙ ДОМ (сквозь дым). Ну, здравствуй!

     Не матримонься! Распаляй и всластвуй!

 

ЛИЦО ГРЯДУЩИХ КАТАСТРОФ.

     И ты, радушный, будь здоров!

 

МЫЧАНЬЕ (со свистом в трубу вылетая).

     Не ты ли, мы чаем, и есть золотая

     посредственность — высшей гармонии весть?

 

ГРЯДУЩИХ ЛИЦО КАТАСТРОФ. Я и есть.

 

ДУБОКОРЧЕСТВО (в приступе чистой одуботворённости).

     Прав ли был наш Учитель, природу твою облича?

 

ЗОЛОТАЯ ПОСРЕДСТВЕННОСТЬ (горациозно сплеча).

     Первым плод он познал истерической заговорённости.

     А теперь вот и наш заговорщицкий Слёт

     наконец-то в достойный попал переплёт!

 

ПОЗИТИВИЗМ. А где же пояснения

     к сакральным буквам золотого притеснения?

 

ВЕРОТЕРПИМОСТЬ. Быть может, сокрытый в них смысл

                                                                                              вероломен?

 

ПЛОД ИСТЕРИЧЕСКОЙ ЗАГОВОРЁННОСТИ.  Кто мой феномен

     раскусит — тот и настоящий патриот.

ГУРМАННОСТЬ.  Крайности — вне честной конвергенции.

     Позволим ли мы им печатать индульгенции?

     Пускай наш Дуб сгорит, но в нас он не умрёт!

 

НЕТЛЕННЫХ ЦЕННОСТЕЙ ГАРМОНИЯ.  Нельзя так

     вопрос важнейший ставить. Ваших взяток

     сын мой не принимал — не надо их и мне.

     Горите с Дубом в очистительном огне!

 

ИНДУЛЬГЕНТНОСТЬ (с преемственной пылкостью).  Может быть,

                                                                                             из обращения

     вышли наши наследные принципы? Надо ли нам заверять,

     что ушедший во тьму не уйдёт от гуманного акта прощения,

     что уже экспозиция наша дерётся за каждую прядь?

 

ТИТУЛИЗАТОР.  Претенденциям тщеславным

     нет места в этой презентабельной игре!

 

ПРОГРЕСС.  Давайте же, найдя ответ в добре,

     к соитию приступим с Нечто главным!

 

РЕГРЕСС.  Тем будущее нас разочаровывает,

     что родовые наши склепы разворовывает.

 

СУД ИСТОРИИ (чеканно). Прошлость — вот

     наши пьедестал и эшафотт!

 

ДЕЛО (взмокнув). Благодать на них базироваться!

 

ЭКСПОЗИЦИЯ. Хранить — не хоронить!

 

НЕЧТО ГЛАВНОЕ (впопад). Всё — подменить!

 

ЭПИГОНСТВО. Не пора ль фиктивизироваться?

 

БРЕХАЙЛО ВОЛАПЮК.

     Обинякам — каюк!

 

ЭСКАПИЗМ (становясь в благородную позу).

     Мы говорим изгнанничество —

     подразумеваем избранничество,

     отрицая обратную метаморфозу.

 

ВОЛЬНОПЛАМЕННЫЙ ВОЛЮНТАРИЗМ (нараспев).

     Это есть наш последний расчёт: пусть рука Провидения

     оградит нас от неадекватного ей поведения!

 

ЛЕКСИКОНСОЛИДАЦИЯ (оторопев).

     Как? Неужто забившее дружно в дебат ассамблеянье

     не найдёт в себе сил погасить это новое взвеянье?

 

РУКА ПРОВИДЕНИЯ (сжавшись в кулак).

     Трещите, костры мной даруемых благ!

 

МОЛОДАЯ ФОРМАЦИЯ. Мы — пионеры

     популярнейшей потенциально манеры.

     Да развеется слух, будто мы, резвуны,

на всемирную тризну скорбеть не званы!

 

ВОЛЬНОРАСПУЩЕННОСТЬ. Любви загробной горны

     да переплавят тех, кто ей с пелён покорны!

 

ДОБРОПОРЯДОЧНОСТЬ. Всех под её стандарт

     зовут раскаты салютующих помпард.

 

ГУМАНИЗМ. Как ни горестна наша утрата

     позитивен в ней антропофактор сплочения

     выходящего биться со злом ополчения.

 

АЛЬТРУИЗМ. Так любили мы нашего брата,

     что, надеемся, вправе рассчитывать мы

     на поддержку из непроницаемой тьмы.

 

ФАРС-МАЖОР (a part). Палёным-то как пахнет!

     Скоро их мероприятность крахнет!

 

ЧЕСТНОСТЬ. Вот уже и занялось

     перекройкой внутреннего мира

     провозвестье нашего кумира.

 

СПРАВЕДЛИВОСТЬ. Видел он насквозь

     то, что разглядеть в антагонизме нам

     трудно было из-за плотных стор.

 

НРАВСТВЕННОСТЬ. Теперь открыт простор

     нашим побужденьям гуманизменным!

 

ГРАЖДАНСТВЕННОСТЬ. Но он же ограждён

     для тех, кто поделом вознаграждён!

 

НЕЗАВИСИМОСТЬ. Да, подъяремные минули годы,

     но к чему нашей пастве подачки ненашей свободы?

 

САКРАМЕНТАЛИТЕТ. Облегчу ваше бремя я.

     Вознесёт вас, как дым от костров, моя премия!

 

БЕСКОРЫСТИЕ. Тем разве надо наград,

     кто Истории честно прислуживать рад?

 

ПАНАЦЕЯ. Для пользы подмокшего дела

     я довольно уже как никак порадела.

     Практиковать устала в вашем стаде я.

     Пускай последняя в леченьи грянет стадия!

 

НА-ВСЁ-СОГЛАСНОСТЬ (громогласно). Да

     очистится от скверны навсегда

     любимый наш Остров, подпольный наш Форум!

 

НАСЛЕДНЫЕ ПРИНЦИПЫ (слаженным хором).

     Мы, вышедшие из подпольной темени,

     мы, знаменье осмыслившие времени,

     скорбя, минутою мычания почтим

     того, чей в Дело вклад особо ощутим

     сейчас, пред гибелью, грозящей всей твердыне!

     Внеисторическая родина зовёт!!

 

ПОСЛЕДНЯЯ ИНСТАНЦИЯ. Плывёт

     к ней всё ваше сообщество. Отныне

     мычать вам вечно! Спелись вы в борьбе,

     чтоб тризну справить по самим себе!

...................................................................

...................................................................

Давно уж тот остров чудесный —

чудовищный гиппопотам —

блуждает по хлябям житейским,

то тут появляясь, то там.

 

На острове том есть могила,

в которой никто не зарыт.

Застыв ритуально над нею,

мычат идеалы навзрыд:

 

“Мы верим, что скотство не будет

в загоне томиться своём,

когда поголовно отдастся

нам, чаямым всеми, внаём”.

 

Так гипотетический остров

блаженных сгибает в дугу.

Покорно их стадо пасётся,

пасётся на зыбком лугу.

 

Над всей коалицией нравов

топорщится идол Добра.

Победно ему салютует

гип, гип громовое ура.

 

И в час, когда все под гипнозом

спасения только и ждут,

свершается случка — и вот уж

костёр вожделенный раздут.

 

Потом наступает затишье.

Все чаянья воплощены

в немыслимой гипертрофии

раздутой тщетою мошны.

 

А племя, познавшее Благо,

не в силах измерить урон

от свадьбы, что больше похожа

на тризну больших похорон.

 

Тогда и растаял в узоре

из траурных лент и гирлянд

мираж злополучный, а вскоре

дал тягу и сам пасквилянт.

 

Ну как, поняла, дорогая,

зачем он затеял скандал

и что, от тебя убегая,

расчётливо предугадал?

 

                _____________________

 

 

Вот и всё. Тьма бледнеет. И ныне

многоточием тусклых огней

в предрассветной небесной пустыне

завершается повесть моя.

 

Вспять вода отступила послушно

от домов. Скоро первый трамвай

между строк пробежит равнодушно,

подбирая встающих чуть свет.

 

Долго дворнику мусор вчерашний

с мостовой убирать предстоит.

Долго ль жить мне под этою башней

громоздящихся в памяти слов?

 

Но теснит уже тему разлуки

шевеление нового дня.

Спи! Так робки ещё его звуки,

что не могут проникнуть в твой слух.

 

А меня наяву обступает

сонм разбуженных мною теней.

Стойте! Дальше нельзя вам: светает.

Выхожу на дорогу один.]

 

            *           *           *

 

— Да, вот так, близко к тексту, а то, что случилось,

  тоже в общих чертах повторило его,

  то есть всё претворилось почти что буквально:

  бутафорский огонь проявил вещество

  симпатических предначертаний. Когда же

  наконец-то случилось, когда переход

  в состоянье другое назрел, то в пейзаже 

  всё уже подготовлено было к нему:

  март разбавил белила, подспудный рисунок

  проступил и, держась друг за друга, к реке

  осторожно спустились кусты. Вот, похоже,

  где-то здесь — и протяжный гудок вдалеке.

  Ожила география архипелага

  облаков, опрокинулось дно высоты

  и уже под ногами — небесная влага...

  Вот и всё. А потом — кувырком, кувырком.

  И прорвался покров, и секрет приоткрылся,

  но следы, наполняясь водой, напрямик

  уходили кратчайшим путём и терялись.

  Таким образом зрительный образ возник

  в чёрно-белой символике смерти. Стояли,

  растерявшись, теряясь в догадках, куда.

  Понимаете, каждый, казалось, не я ли?

  обращался как будто к тому, кто исчез.

  И тогда-то вдруг над утраченным телом

  начались обратные превращения.

  Текст-фантом, созревший для воплощения,

  воскресал дословно, без разночтения,

  пустоту заполняя условным делом,

  поражая жизнь бесноватым жалом.

  А они про обиду даже не вспомнили,

  когда волю его с неподдельным жаром

  на реальной сцене точь-в-точь исполнили:

  отряхнулись от скорби, захлопотали,

  поскребли по заветам, раздули пламя

  и в чаду поминальных своих литаний

  испекли на свой вкус да сами и слопали.

 

  Испытывая смешанные чувства

  на соответственность — уж так ли не при чём? —

  от боли я избавился, очнулся

  и отвращенье предпочёл.

  Они к моим глазам всё ближе, ближе, ближе,

  всё раздувались и числом росли,

  кишели, ползали, кружили,

  тьму наводили на плетень ресниц.

  Там вестью обозначенное место

  влекло их к радостным трудам.

  А были все они великие умельцы

  и кто на что горазд.

  Как быстро завелись! — и с мерзким шумом

  за дело принялись впотьмах.

  Готовились принять с восторгом и радушьем,

  выманивали из небытия.

  Слетелись лучшие портные,

  чтоб тело бедное прикрыть,

  а плакальщицы, как родные,

  являли искреннюю прыть:

  тихохали в немой печали,

  тихохоча в усы тайком,

  и богомолы не скучали,

  прельстясь обещанным пайком.

  Пожарники творили свой там

  подробный с помпой ритуал,

  и каждый собственным брандспойтом

  из искры пламя раздувал.

  Нашлась работа землекопам,

  и плотникам, и кузнецам...

  Ещё чуть-чуть! А ну, всем скопом!

  Да вот уж, кажется, и сам.

  Легионеры из охраны

  в почётный встали караул —

  и вот уж домик деревянный

  свои объятья распахнул.

  Так виделось тогда, и эти виды

  толпой согласною в состав

  моей классификации входили

  и отравляли мой рассудок,

  приговорённый их именовать:

  Капустница, Пруссак, Вонючка, Жук-рефьюзник.

  Так думал я тогда, но было всё не так.

  Так время с шепелявым зудом

  в пустую осыпалось яму.

  Мне страшно вспомнить свой неправый суд

  над этими невольниками. Сам я,

  как позже вскрылось, в том же был мозгу

  во всех своих реакциях просчитан,

  детерминирован чужою волей, над

  моим сознаньем беззащитным

  нависшей наподобие кнута.

 

  Но речь-то не обо мне. Понимаю, как непонятны

  для вас мои объяснения, но чем они длинней,

  тем ближе подходят слова к тому, что пытаюсь

  посредством их выразить, чем хочу овладеть.

  Не сам ли русский язык тяготеет к длинной дороге?

  Приходят они и каждое десять ещё с собой

  приводит, и лишних нет. Не самой ли его природе

  чужда лапидарность? Не знаю. Давно позабыто всё,

  о чём, золотые орешки грызя, под елью высокой

  чудесная пела белка. А бедная русская мысль

  легко средь пустых скорлупок нашла задушевное слово —

  и, прочие с прахом смешав, свои проложила мостки.

  Вот туда-то встарь и повадились разночинные волки.

  А она, схоронённая там, глядит на них из щелей

  с неизменным благоговением, с нищей своей любовью...

  Но всё глуше листва на небе и ничего не прочесть.

  Рачительный филиал прополол в одном направленьи

  согласно заданной теме валгаллу будущих благ.

  Давно парадный мундир истлел, а из пуговиц светлых

  взросли стигмат, василиск, острог и сорняк-маргинал.

 

  “И всё, что зрим, прейдёт;

   всё рушится, всё будет прах.

   Но некий тайный глас вещает мне,

   пребудет нечто

   вовеки живо”.*

 

  Ну и что же осталось? Только крошек невнятных горсть,

  впитавших всю горесть

  такой неизъяснимой, но закономерной, в сущности,

  нашей участи.

  Но и всё, что окрест, ни о чём знать не знающее ничего

  тому же подчинено —

  многоглазое, многоустое, текучее, простирающееся бесконечно —

  во всем присутствует это нечто,

  тою же волей неумолимой мучительно истязаемое,

  что и наше сознание,

  поглощающее в себе и шелестящие вздохи, и громовые восторги.

  “О, сколь сладко неязвительное чувствование скорби!”

  Однако, мысли вывести свои

  из тягостного умозаключенья

  на волю не могу я: ключ потерян.

  Утрачена способность приводить

  их в строгую систему. Ручейками

  в долине растекаются виясь

  и тут же забывают об источном

  в верховьях затерявшемся ключе

  и путают меня, сбивают с толку.

  Тут я пытался кое-что сказать

  о русской прозе, с прозой русской жизни

  рифмующейся глубоко и точно,

  поскольку жизнь как таковая тут

  отсутствует, точнее, как покойник,

  в пустых словах присутствует на тризне.

  О чём же я сказать хотел?.. Ах, да!

  Случалось ли вам, из-под крова выйдя,

  заколебаться, не вернуться ль, видя,

  ну, например, что тёмная вода

  в канале поднимается всё выше,

  а возвратясь, вдруг ощутить, что вы же

  идёте дальше, что, уже чужда

  той вашей части, что осталась дома,

  другая замещает вас, ведома

  заведомо неведомо куда?

  Тогда к случайным совпаденьям нашим

  примерим основной сюжет и скажем:

  второй уж раз беседуете вы

  о том же и всё с тем же персонажем —

  ведь там, неразличима из Москвы,

  судьба другая разрослась из этих

  однажды мимовстреч и междудел,

  причём и вверх, и вниз, а здесь пробел,

  как тень свою, оставила в удел

  бесславно доживающему в нетях.

  Однако, не об этом я хотел...

 

  А  э т о — всегда перед глазами,

  только рассеяно в памяти хаотично.

  Медленно собираю, не могу нанизать на нить.

  Или, скажем, окно открываю настежь

  и, покрошив хлеб, обращаюсь к ним —

  таким далёким, едва различимым, чёрным

  по белому перемещающимся неустанно —

  не внемлют, не прилетают.

  Это — почти осязаемо, они — как будто бесплотны,

  но вещественность ускользает от прикосновений,

  а существенность закрыта для проникновений,

  и при этом нет соответствия между ними,

  не сопрягаются воедино сами,

  молча просят посредничества моего.

  Вижу, вижу, да только задача мне не по силам.

  Как, не знаю, распорядиться убогим таким арсеналом:

  смыслы неуловимы, осмысляемое мертво.

  Простое, между тем, перечисление:

  застывшая река, холодный сон,

  таинственное нечто длинной прозы,

  дорога, стеклокрылые спинозы —

  такое производит впечатление,

  что механизм какой-то заведён

  и, значит, неизбежно дни столкнутся

  в движении своём возвратном так,

  что вспыхнет имя в толчее знакомое

  и высветит решение искомое,

  займёт свою ячейку каждый знак

  и вновь концы с началами сомкнутся,

  и взор сосредоточится рассеянный,

  устав от оправдавшихся усилий,

  как в детстве, на картинке, в книгу вклеенной, —

  и вот, лучи воскресной красоты,

  глядишь, немую память огласили,

  и явственно вдруг слышишь: это ты?

  Мгновенно обстоятельства наметились —

  день яркий, как дешёвый леденец,

  на краски и услады не скупится:

  глазурь в лазури, золотая спица,

  насест беды грядущей... Вот и встретились.

  Давай же распростимся наконец!



[1] Были и такие реплики:

— Видно, хочет кое-кто

нам подбросить кое-что!

— Он, чтобы подвоха заметить не мог никто,

невнятно пока выступает, инкогнито.

 

[2] Да! значит всегда одно, Нет! значит так много, что ничего не значит (или наоборот).

 

* Прокурор  непререкаем,  Адвокат  неадекватен.

[3] Тут Сестра накрывает Братца платком и уводит за печку, подальше

 от недобрых взглядов.

 

* Ещё Часы читаются, как встарь,

а на часах — всё тот же пономарь.

[4] В дальнейшем: Свобод нездешних

 

* Грядет вдохнуть в сей затхлый мир Визгунн

фривольный воздух голубых лагун. 

[5] Жёлудь любой мнит,

что он лишь — Земли пуп.

С каждым из нас — Мык.

В каждом из нас — Дуб!

 

* Часы отстают и сдаются без боя

в Музей, где совсем замирают, но стоя.

[6] Под эту же абсурдинку

Смоленка и впала в Ордынку.

 

 

[7] Радикал и консерватор:

драка или контроверса?

 

* Утопшего?

* во множественном времени глаголя.

© borislichtenfeld

Бесплатный конструктор сайтов - uCoz